cenjape

cenjape: отзыв



БОСИКОМ ПО СНЕГУ (о романе Елены Крюковой “Юродивая”)Есть книги, у которых много корней и много ветвей. Они ветвисты и могучи, как сильное дерево на ветру, и так же трепещут и бьются – всеми образами, всеми героями, всеми словами, что незаметно складываются в широкую, а иной раз даже безбрежную, как море, реку: текст перестает быть текстом – и становится картиной, небом, водопадом, садом, вихрем и снегом, - явлением природы. Почти природное явление – роман Елены Крюковой “Юродивая”. Я даже не знаю, с чем сравнить это живое древо. Но то, что оно живое, шумит и поет, - это ясно. Елена Крюкова написала роман о юродивой Христа ради и назвала героиню Ксенией. Парафраз бесспорен. Параллель явна. Возможность копии, клона, репризы (Ксения Блаженная?) становится невозможностью повторения – единственностью. Рискну сказать – и даже выкрикнуть: “Юродивая” - уникальная книга в современной русской литературе, претендующая одновременно и на библейское, архаическое, и на философски отстраненное, и на остросовременное и даже актуальное толкование. В центре романа – женщина. И да, ее имя Ксения. Много- и ясноговорящее имя. Ксения – странница. Xenon – странноприимный дом, гостиница, приют. Ночлег в пути. От рождения до смерти крюковская Ксения идет ПУТЕМ. Этот путь есть житие. Да, это не роман, вернее, не просто роман, хоть тут наличествуют все романные признаки: главы, развороты событий, кульминационные положения, медитативные затишья. Сделать из светской книги житие? Где же тут стилизация? Ее нет и в помине. Нет, конечно, это не житийная литература ни в коей мере. И совсем даже не церковная. Одно роднит “Юродивую” с древними житиями: подробное, медленное, то изощренно красивое и словесно богатое, то пылающее, то суровое жизнеописание – в начале мы видим младенца Ксению, рожденную матерью Елизаветой на зимней улице; девчонку Ксению, что катится в санках с высокой горы к ледяной реке, - в конце наблюдаем старуху Ксению, ходящую меж горящих костров на площади воюющего города. Не города. Града. Град Армагеддон – так в книге зовется огромный и безумный город, то место на земле, без которого, как выясняется, Ксения жить не может, хоть она и пришелица здесь. Картины Армагеддона – дерзкая смесь безвременности и примет времени. Машины - “железные повозки”. Разные люди, разные лики. То чудовищно звериные, то гротексно надутые, то аляповато раскрашенные, то нежные и ангельские. Зла в Армагеддоне больше, чем добра. Основной пафос пребывания Ксении на свете – утверждение любви, а она идет, как сквозь строй, прямиком через людскую ненависть, людскую злобу. Говорят, зло человеку врождено. Быть может. Мы мало что знаем о природе чувств, о природе нравственности, о природе оправдания, искушения и искупления. Малютка Ксения впервые в жизни ощущает МНОГОЛИКОСТЬ МИРА, множество живых душ – в себе одной, когда они с матерью приезжают в поселок на берегу огромного холодного моря: “Ксения застыла как вкопанная. Лицо ее светилось от соленых брызг.Она видела море впервые в жизни и точно знала: это - громадное живое существо, с разумом, с сердцем, с любовью и ненавистью.И внезапно: сначала яркая вспышка! потом помрачение… - она увидела всех людей, кто когда-либо погиб в пучине моря, всех, по ком плакали жены в ожидании, дети, глодая сухую рыбу на берегу, вперяясь в даль, молясь. Люди, ослепительно сияя живыми лицами, - не сгнившими на дне в иле, не распяленными в предсмертном тонущем крике, - шли к ней, обступали ее, шествовали мимо нее. Она задрожала. Ладонь взметнулась. Ощутила кожу щек, скул, мягкость волос, пух ресниц, кожаные робы, холстины, брезенты, бархаты и шелка. Люди! Живые!.. Она не могла дышать, ловила ртом воздух, как рыба. Елизавета с изумлением пялилась на нее. "Ксенька, что ты!.." - еле сподобилась выкрикнуть, и вместо вскрика вышел сдавленный шепот. "Плохо девке… изголодалась в вагоне… зачем-то, дуру меня, сюда сразу потащила…" - выплевывали губы, выбивали зубы. Ксения развернулась и с размаху, в ужасе, уткнулась в материн живот. Елизавета прижала ее к себе, схватила на руки, целовала, тискала: "Ну что с тобой, что с тобой, что?.."Они живые… они все живые, мамка, - трясясь, проговорила Ксения, - все живые, да. Никто не умер. Вот что. Никто. Только я не знаю, где они сейчас. И почему… я их всех здесь увидела. Мама! Куда они идут!.. Мамка! Защити меня… Я не выдержу их глаз, мамка!.. А за руки они меня берут, за пальцы, - вот, вот, видишь, хватают, да больно как!.. А!..»«Все во мне, и я во всем». Единое во Множественном и Множественное в Едином: завет Будды, грациозно и просто высказанный в «Алмазной Сутре». Толстовский Пьер Безухов, среди горя и крови войны кричащий в небеса: «И все это во мне!.. И все это я!..» Основная нота «Юродивой» — утверждение бессмертия одной малой, смертной, жалкой человечьей жизни. Ксения — носитель многих жизней. Она носит в себе чужие судьбы. Она беременна ими. Умение — или, скорее, чудо — вселения в другого, инакого, чудо переселения душ, проживания чужой жизни — намек на то, что все друг другу родные, все — братья в том солнечном пространстве, в том Эдеме, о котором Ксении однажды снится сон. Значит, феномен героини — в искусстве перевоплощения? Зачем она это делает? Зачем проживает жизнь убийцы Кати Рагозиной, шаманки Сульфы, фронтовой певички, опальной боярыни Федосьи? К чему ее невероятные блуждания по жизням и трагедиям? Или это и есть подлинное утверждение юродства, блаженности как блаженства — ибо тот, кто любит, уж любит всех, а не одного избранного человечка, пытается обхватить объятьем весь подлунный мир, как бы ни был он жесток и отвратителен? Переплыванием чужих судеб Ксения проверяется на прочность: сможет ли? Она выдерживает. Она живая женщина, из плоти и крови, - а кажется, она двужильная баба, и даже кирпичная, и даже железная: как в сказке, ее ни пуля, ни сталь, ни огонь не берет, зато она сама умеет вызывать огонь карающий — антипод, противовес сердечного, любовного огня. И вот вопрос любви. Вернее, вопрос о любви. Что есть с точки зрения обывателя Ксения, босиком идущая по травам и снегам, поднимающая ясноглазое лицо к ЛЮБОМУ, кто хочет любить и не может любить? А она тут как тут. Так кто же? «Сумасшедшая девка, сто любовников, да и счет потеряла», - будет приземленный, заземленный ответ. А если посмотреть правде в глаза? В глаза самой Ксении? В эти старые, всевидящие глаза успеет посмотреть читатель — в конце этой изумляющей повести. Хаос пройден насквозь. Космос избыт. Человек истончился до нитки, до предела земного и небесного. Между пылающих в ночи костров по снежной площади ходит-бродит босая старуха в мешковатой одежде: мешок, рубище — постоянная, на протяжении жизни всей, одежонка Юродивой. Она ходит, бодрствуя, видит сны, спит стоя, как лошадь, с открытыми глазами. Шепчет. Повторяет слова. Имена? Засыпает в рыночном ящике в обнимку с рыжей приблудной собакой — и ей снится сон. Во сне к ней приходят ее любимые. Все, кого она знала, обнимала, целовала и любила. Она узнает их поименно. Сон обращается в явь. И правда, нет разницы между сном и явью, и между вечным сном и бессмертием. Она гладит их руки, касается губами их лиц. «Симон. Грубый, бритый. С толстыми губищами. С диким перстнем на негнущемся пальце. Сел у нее в ногах. Пощекотал спящую собаку за ухом. Солдатик с восточной косичкой под пилоткой. Помнишь мол? Брызги волн? Холодное море? Кровь на камнях?.. и площадь, и танк, и в тени танка — два сплетшихся тела… Сядь сюда. Молчи. Ничего не говори. Кто это?.. От рук так пахнет бензином… Шофер… это ты, шофер. Где ты кинул машину свою?.. Он держал в руках котелок. В котелке топорщилась разваренная крупа. Я принес тебе горячую кашу. Я добыл крупы у солдат и сам ее сварил. Для тебя. Ешь.Он сел с котелком в руках напротив ее лица и неотрывно смотрел на нее.Из тьмы показался раскосый человек в оранжевом, ярком одеянии. Лама. Ты был моей повитухой; названым отцом дочери моей. Ты перевязывал ей пуповину. Цунами не убила тебя?.. Садись сюда, ближе. Я же сплю, правда. Я трогаю рукой твое раскосое лицо, широкое, как медный таз.А вот и Юхан. Юхан, муж мой. Садись на снег. Я продавала на снегу твои картины. Я, когда ты умер, носила одежду твою. Я так любила тебя. Я так тебя люблю. Я тоже тебя люблю, жена. Я стал таким художником… там. Он погладил ее по седой голове. Вытащил из кармана куртки, заляпанной масляной краской, спички, подгреб ближе к ящику, где спали старуха и собака, сучки и доски, сложил в кучу, запалил костер. Вот и огонь, жена. Огонь, ты так любишь его. Я принес тебе и собаке мяса. Вот оно. Он выдернул из-за пазухи живую птицу. Утку. Утка, утка моя!.. Юхан, это моя утка, любимая, это друг мой, не убивай ее, не жарь ее. Дай мне ее. Старуха схватила утку и прижала к себе, и целовала ей клюв и крылья. Будем есть лучше кашу, и утку кашей кормить. Каши на всех хватит. Не надо больше мяса. Не надо.Хорошо. Ты права. Как утка умно глядит. У нее оранжевый глаз. У нее парчовые перья. Я нарисую ее. Я нарисую ее кровью на снегу.»Так все просто. Женщина глядит на своих мужчин, что чередой прошли в огромной, бесконечной жизни. И их жизни ее душа тоже вместила. Здесь чрево Ксении, принимающей, отдающейся, рождающей, становится таинственной пещерой души, ее яслями, ее церковным куполом, расписанным золотыми звездами. А душа ее превращается в одно вечное вбирающее боль и дарящее радость чрево, и так равенство «живот = жизнь» утверждается через абсолютную жертвенность полностью открытой души. Да, на то она и Юродивая, чтобы быть полностью открытой! И ветрам, и побоям, и поцелуям, и укусам. И пощечинам. И пулям. И — в результате, в конце Пути — кресту, на котором ее распинают вместе, вдвоем с воистину единственной любовью ее жизни — со старым, как и она, Иссой. Вот тут мы подходим к главной загадке книги. Все встреченные Ксенией люди — люди как люди. Мужчины, женщины, дети, старики. Насельники земли. Лишь один человек слишком похож на Бога. На Христа-Бога. Его-то и именуют Иссой. Какую роль играет Исса в жизни Ксении? Кто он такой? Юродивая встречает Иссу в пельменной. Пельменная эта, бедняцкая, мрачная, освещенная мрачными огнями, настолько же реальна, насколько и мистична. Читатель здесь словно окунается в пространство фрески Тинторетто: деревянные сдвинутые столы, бедняки пируют, рвут друг у друга из рук дымящееся мясо и кости, поднимают стопки с водкой. А рядом с Ксенией на лавку садится человек. Впалые щеки, лоб в морщинах, улыбка. Его ноги так же босы, как у Ксении. Два сапога пара. Сидят рядом на лавке — и начинают разговаривать. Это не столько разговор, сколько утверждение истины. «- Меня не надо беречь, - слова меж зубов Ксении зазвенели колокольцами. - Я сама себе хояйка. Все, что должно быть, будет со мной. О чем мы?.. Вот мы глупые. Уже ссоримся, печаль зовем к себе. Скажи лучше, как… - она закусила до крови губу… - как ты жил на земле все эти долгие годы?..- Как жил? - Нищий ухмыльнулся, обнажил желтые резцы. - Жизнью. Как все живут. Тяжело, конечно, жить так долго. Устал. Упасть бы наземь и не шевелиться больше.- Помочь тебе жить дальше? - спросила Ксения сухими губами.- Помочь?.. - Теперь пришел его черед горделиво выпрямить спину. - Я сам себе хозяин. Где хочу, там и скитаюсь. Разве ты не такая?!..Ксения потупилась. Две слезы резво сбежали по ее раскаленным щекам.- Такая, - шепнула. - Видишь, какие мы с тобой одинаковые. Как одна мама родила.- Брат с сестрой, что ли?.. - скривился он, и внезапно его улыбка из волчьего оскала снова стала сгустком света.- Брат с сестрой, - выдохнула Ксения.Или муж с женой?.. - Нежность его голоса обволокла Ксению с ног до головы. - Почему ты не называешь меня, как все они: Отче?..»Узнаваемы жесты и положения. Ксения моет страннику ноги в медном тазу, как мыла Магдалина Иисусу. Иисус = Исса. Это понятно и потому, что именно так произносят имя Христа в Арабском мире и в Центральной Азии. Этим подчеркивается близость Иссы к тому сибирскому, таежному, пустынному, многозвездному, буддийскому Востоку, где Ксения когда-то родилась. (Одна из лучших сцен в романе — картина зимнего таежного рынка, где малышка Ксения играет в страшную русскую рулетку). Это есть связь Востока и Запада. Исса, так же как и Ксения, скиталец, человек мира, измеряющий длиною шага значимость времени. Он едва ли не ученик Будды — эта впрямую еретическая для ортодоксального христианства мысль не раз подчеркивается автором: и тогда, когда Ксения в разрушенной церкви проповедует беспризорным детям об Иссе и Будде, и тогда, когда упоминает о «нищей Шамбале», и тогда, когда Исса торжествующе идет по воде и по льду синего «Глаза Земли» - Байкала, а Ксения тянет к Нему руки и зовет Его, понимая, что вот Единственный, и он уходит опять. Всегда уходит. «- …я люблю… всех…Нищий, блеснув улыбкой, обнял ее и притиснул к себе.- Всех нельзя любить. Всегда есть кто-то один, кого любишь больше всех, - радостно смеясь, наставительно сказал он, и его ладони прожгли Ксеньину спину. - Ты любишь меня?Ксения молчала.Нищие весело и отчаянно пировали вокруг них.- Больше всех?Ксения молчала.»Любовь смертной женщины и Богочеловека — мотив, звучавший внутри мифологий многих народов. В каждом этносе есть предания и легенды, где поется, глаголится о связи божества и смертной. Эта любовь красной нитью проходит через всю книгу, чтобы потом, в финальных эпизодах, по-настоящему строкой крови на двойном распятии прошить все смыслы и бессмыслицы, все мученья и пророчества Ксеньиной жизни. Можно было бы упрекнуть автора в пафосе, если бы пафос, настоящий, незаемный, трагический, почти античный или первобытный, не был тут уместен как нигде более. Бог покидает Ксению — Ксения встречает Бога на перекрестьях своих сумасшедших путей, то там, то сям, - и, значит, прощания нет, есть постоянное пребывание вместе. Странно сказать, но и других возлюбленных своих, и Генерала Зимней войны, и Умалишенного, с которым вместе она починяет скелет древнего корабля, чтобы отправиться в плавание без возврата, и военного Шофера, она как бы любит ВО СЛАВУ Иссы! Если бы Ксения хоть на миг выпала бы, как орех из скорлупы, из контекста постоянной, длящейся как тонкая нежная нота, любви к Иссе, все ее иные возлюбленные смотрелись бы в книге по меньшей мере странно: тогда бы весь этот текст стал бы просто апологией любовности, встреч и разлук, а Ксения превратилась бы в чеховскую Душечку, - но она хранима своим Единственным, и это Он появляется в наиболее напряженные и страшные моменты ее хода по земле, чтобы спасти ее. Ну хорошо, Бог. Женщине позволено любить Бога. Такая уж она счастливая.А Богу — женщину? А — дьяволу? Ясно, что коромысло бытия должно уравновеситься. Ксения, как настоящая сильная баба, несет на плечах это коромысло жизни с двумя тяжеленными ведрами. С белой водой и черной водой. Дьявол появляется в романе несколько раз. Читатель понимает — первоначальные появления Князя тьмы еще не яркая заявка на настоящую драму. Впервые дыханием сатаны веет в прологе, озаглавленном «Стихира небесная». Ксения понимает — тьма рядом. Но она сама настолько светла и светится, что понятно - «…и свет во тьме светит, и тьма не объяла его». Второй раз мы видим дьявола уже почти въявь — он приходит к Ксении в яму, куда ее бросают подобно опальной боярыне Федосье Прокопьевне. Здесь и смрад, и черный огонь, и весь антураж диких видений и искушений почти средневековых. Ксению, без чувств, находят в ином времени на берегу реки; дети спасают ее, приносят в бедный дом. Третий раз дьявол является Юродивой в охваченном войной Армагеддоне. Он, как водится, улещает Ксению, поет ей в уши о том, чем ее прельстить никак и никогда нельзя, бесполезно: о богатстве и яствах, о мехах и шелках, о всецелой власти над миром, - и тут есть очень интересный (и вполне ожидаемый!) жест: Ксения обманом выдирает руку из цепких когтей — для того, чтобы перекреститься. Крест! Она наложила его на себя. Эпизод совершенно не воспринимается как «церковный» или «поучительный». И, опять же традиционно, сатана шарахается от крестного знамения. И в четвертый раз — потрясающая смесью достоверности и фантастики сцена, что выламывается из всех уставов и традиций: Ксения дерется с дьяволом в подворотне. На ножах дерется, как мужик. Этот поединок написан, вернее сказать, прописан так подробно, даже дотошно, что ярко, почти фильмово представляешь эту неравную безумную схватку. «Я ударила воздух. Раз, другой, третий. Нож резал пустоту. Руки махали бестолково. Резкий хохот проткнул тьму. Еще! Тени сшиблись. Мы столкнулись лбами. Тьма зазвенела, посыпались синие искры. Он схватил мое запястье, вывернул. Царапнул. Следы когтей зажглись красными иероглифами на локте. Хрустнули сухожилия. Я рванулась. Ножи клацнули друг о дружку, как голодные зубы.Ты дура! Истинная! Кто же так дерется! Сразу видно — баба!Молчи. Я все равно уложу тебя. Или ты меня, или я тебя.»И вот тут обнаруживается раскрытие еще одной тайны. Юродивой тайны. Может быть, самой важной тайны книги.Абсолют Ксеньиной любви таков, что она щадит — и любит — даже поверженного ею дьявола. Это невозможно, это никак не по-христиански, а может, и не по-человечески; здесь фигура Ксении вырастает до мифологических размеров, и в то же время она остается женщиной — задыхающейся, израненной, обнаруживающей на снегу тело поверженного врага: не только ее врага — врага всех живших и живущих:«Между бровей припухло. Кровит. Ты ему сюда тоже ножом засадила, когда во тьме руками бешено махала. Бедный. Что ж это ты так сплоховал-то, а. Сатана. Вельзевул. Люциферушко жалкий. Жалко тебя. Истечешь же ты кровью. Черной кровью вытечешь; в землю она уйдет; ядом землю напитает; а ты будешь корчиться в муках, иссякать, истончаться. Как мне помочь тебе?..Помочь?!.. Ты что, и вправду спятила?! Я же Дьявол. Ты же со мной дралась. На ножах. Желала убить. Насадить на нож. Пригвоздить. Я встала на колени и коснулась сначала рукой, потом губами его горячего лба. О, ты дура, Ксения… ты сумасшедшая… ты взаправду С УМА СОШЛА!… я же — сама знаешь кто… отойди… не касайся меня… ядом я напитаю губы твои, безмерное сердце твое… Я тебя совращу… испорчу тебя… в зверицу, в блудницу Вавилонскую превращу тебя… ты не должна меня жалеть… ты не можешь меня любить… если ты можешь любить и МЕНЯ, то кто же тогда ТЫ на этой земле?!..Я стояла на коленях и гладила то, что должно было быть его лицом. По черным щекам его бежали две белые снежные бороздки. Я рванула за рукоять — вытащить нож из раны. "Тащи!.. Она тут же зарастет", — с готовностью шепнул он. Блеснули и скрылись в пасти клыки. Не человек и не зверь лежал передо мной на снегу. Я вытащила из раны нож; края сомкнулись, затянулись на глазах.»Ксения отпускает дьявола. Так должно быть. Тьма должна всегда уравновешивать свет. Быть может, дьявол в мире для того, чтобы мы не забывали о Боге. Любопытно само построение, архитектурная конфигурация книги. Начинается она «Стихирой небесной» - а заканчивается «Стихирой огненной». Почему огненной?Да потому, что мусорщик Вася, на армагеддонском рынке, обнаруживает мертвую Ксению, спящую в обнимку с собакой в ящике, и — сжигает ее тело в железном контейнере. У Ксении нет никаких христианских и тем более православных похорон. Ее сжигают — этот обычай древнее гробов и могил, он языческий, славянский, кельтский, индийский. Какой угодно, но эта традиция уходит глубоко в колодец времен. Царствует стихия огня — того огня, который она сама могла и любила вызывать из ничего, черпая его из пространства горящими глазами, воздетыми руками. Вспоминается «Воспламеняющая взглядом» Стивена Кинга — но насколько выше, емче и мистичней «возжигательница» Ксения! А между столбами этой арки, между двумя Стихирами — кондаки и ирмосы, тропари и воздыхания, полиелеи и аллилуйи, поминальные песни и славословия — весь текст, идущий от первого лица, рассказанный-спетый самой Ксенией, «обозван» автором вполне по-церковному. Это объяснимо. Петь можно только своим голосом. Петь можно только самое больное, самое любовное или самое святое. И здесь поющая Ксения сама себе церковь. Сама себе дом. Сама себе храм. Сама себе служба и исповедь. Одною собой она подтверждает — и утверждает — существование Бога на земле: если я еще есть, поет нам ее птичье горло, значит, и Бог есть тоже. В этом поэзия — и поэтика — этой книги, столь же хаотичной, сколь и гармонизованной; столь же земной, сколь и космичной. Я не знаю в современной русской литературе произведения, которое бы с подобной смелостью раскрывало, показывало безмерность одной маленькой, коротенькой жизни и атомарную компактность Космоса, умещающегося на живой ладони, как яблоко, как нательный крест. Здесь сплелись — и переплелись — на погляд, на показ, на всеобщее обозрение - традиции Достоевского, с его обращением к низам мiра (потому что лишь оттуда видно его вершины! и вспомним его юродивую — Лизавету Смердящую!); традиции буддизма, с его спокойствием синих бесстрастных небес; традиции горячего, пламенного христианства, когда сквозь ребра, сквозь клетку обряда и канона стучится огонь жертвенного сердца; традиции русского сказа и плача (текст иной раз прямо переходит в речитатив, в надгробное стенание, в живую Осанну); традиции житийные, с изображением фантастических странствий и путешествий.Причудливо соединяются песня и молитва, миф и монолог. А вся свобода автора, именно в этой книге высказавшегося наиболее свободно и радостно о том, что единственно волнует не только его, но и многих, говорит отнюдь не об элитарности самого текста, но о его народности. Читая эту книгу, не замечаешь времени. Кажется — читаешь сказку. Закрываешь — ветер были и правды бьет тебя в лицо. Владимир Фуфачев, художник, арт-критик

[1..2]


Папки